В поисках подходящего мотива я долго бродил с этюдником по территории Волоколамского Кремля. Возле небольшого пруда увидел расшитую бисером берёзу, а на другом берегу — кремлёвскую стену, далее тёмно-красные силуэты башен, храма, пристройки. Сквозь плотную зелень тополей посверкивали осколки солнца. Я поставил этюдник, разложил краски.
Справа от меня возле одноэтажного кирпичного здания сновала толпа людей. Они то и дело хлопали дверью, окликали друг друга.
Справа от меня возле одноэтажного кирпичного здания сновала толпа людей. Они то и дело хлопали дверью, окликали друг друга.
Только я сделал предварительное покрытие на картоне — подмалёвок, как вдруг за своей спиной услышал хриплый голос:
— Эй, художник, нарисуй портрет моей лошадки!
Я оглянулся по сторонам: никакой лошадки поблизости не было. С молодым человеком стояла девушка — светловолосая, смуглая, с перекинутой на плечо сумочкой, в голубой кофте и короткой сиреневой юбке.
Ну что ж, лошадка, так лошадка. С таким же успехом я мог бы назвать и её кавалера, допустим, Носорогом: плотная фигура его вытянута вперёд, на покатые плечи крепко всажена бритая голова. Я нехотя ответил:
— Вряд ли получится — я же маслом пишу.
Парень ощерил рот с золотой коронкой: — А ты карандашиком. Умаслю тебя, — и хохотнул, довольный каламбуром. — Сколько надо? — спросил он, залезая в карман.
В том, что Носорог заплатит за портрет прилично, я не сомневался. Деньги как раз были кстати. Их оставалось лишь на обратную дорогу в Москву.
— Ну, две сотни, — наобум сказал я.
— А не загнул ли?
— Таковы расценки. Отдадите, когда сделаю работу.
— О`кей! Где Лошадке встать?
— У берёзы.
Носорог подвёл под локоток подругу к дереву, приговаривая: «оп-паньки», «оп-паньки».
Она вытащила из сумочки зеркальце, покрасила губы, облизнув языком.
— Куда мне смотреть? — повернула голову вправо, влево.
Рисовать Лошадку в фас нельзя — широкие скулы уменьшали очерк чувственного носа и рта. В профиль? Можно. Однако совсем не видно выражения лица.
— Чуть голову вправо. Так, очень хорошо.
Носорог топтался рядом, подмигивал, пощёлкивал языком. А потом вдруг раскинул руки, заголосил: «Голубая кофта. Синие глаза. / Никакой я правды милой не сказал. / Милая спросила: «Крутит ли метель?» / Затопить бы печку, постелить постель…»
Со стороны одноэтажки кто-то свистнул. Парень вздрогнул и, чмокнув в щёку Лошадку, со словами «щас приду, милая», вперевалку зашагал на свист.
«Голубая кофта, синие глаза»… Надо же, Есенина знает!
Жаль, не могу рисовать в цвете её голубые глаза, светлые волосы, спадавшие на величественный выступ груди, наливные, как яблоки, колени...
Она тряхнула головой, брови сомкнулись на переносице, отчего лицо приняло выражение простодушной деревенской бабы.
Лошадка, видимо, принадлежала к такому типу женщин, которые редко бывают в покое. Им некогда думать, они вечно что-то ищут, находят и снова ищут. Свозить бы её к себе в мастерскую, показать работы, глядишь, попозирует, а лучше обнажённой – фигура-то у неё отменная. Никогда не рисовал портреты на улице и не понимаю, как арбатские художники могут спокойно что-то делать при наплыве зевак! Портрет рисовать — дело интимное.
Лошадка так мило улыбнулась, что карандаш в моей руке замер. Спросил, между прочим, кивнув в сторону одноэтажки:
— А что там за дом?
— Пересыльная тюрьма, — сквозь зубы ответила она.
Удивительная у нас страна. На территории монастырей, где царит чистота и целомудрие отрешённых от мирской суеты монахов, одновременно могут существовать колонии, тюрьмы, психушки, детские дома (не знаю, что сейчас, а лет тридцать назад, помню, на лужайке вологодского монастыря прогуливались наголо подстриженные дети, напоминающие инопланетян). Вот и здесь, в Волоколамском Кремле, тюрьма. Значит, Носорог приходил к своему родственничку или к братве, сделал я нехитрое заключение.
— Вы готовы?
— Нет, ещё чуть-чуть.
— Покажите! — она подошла ко мне, «дыша духами и туманами…», взяла мой лист.
— Очень даже недурно. Психологичный получился портрет. Спасибо.
Лошадка, видимо, хотела ещё что-то сказать, но вспорхнула навстречу идущему к ней кавалеру.
— Смотри, как здорово меня нарисовали.
Парень вперил взгляд на портрет, покачал головой:
— Оп-паньки! Похожа, лошадочка ты моя белогривая! — из кармана брюк выползла рука с зажатой в кулаке пачкой денег, выудил сотенную, протянул мне.
— Мы же договаривались о двух, — заметил я.
— Ах, да! Забыл. — Носорог достал вторую сотенную и припечатал на моей ладони.
Обняв подругу за талию, он повёл её по дорожке в сторону ворот.
Солнце переместилось вправо; пруд, деревья, небо — стало размытым, в мягкой тушёвке. Что-либо исправлять? Бесполезно! Лучше найти новый сюжет. Но сначала надо подкрепиться, нестерпимо сосало под ложечкой. Я собрал этюдник, сфотографировал, по обыкновению, объект моей композиции и направился к выходу.
Неподалёку от станции был кафе-бар. Минуя «внедорожник», притуленный к тротуару, я спустился в полуподвал. Открыл дверь. На меня дыхнула смесь запахов терпкого шашлыка, табачного дыма, кульбиты мат-перемата и пульсирующий стук ударника из стереоустановки.
Куда бы мне присесть? Справа, кажется, место было свободным. Подошёл. Плешивый мужик неопределённых лет, с шишкой на лбу посасывал из кружки пиво и тупо смотрел в одну точку.
— У вас не занято? — спросил я. Он что-то промычал и закрыл глаза.
Я поставил этюдник на стул, положил на него фотоаппарат и пошёл к бару заказать еду. И тут слышу сквозь гул восклицание:
— Эй, художник! Иди к нам!
— Батюшки, Носорог!
Кроме Носорога и Лошадки за столиком сидел ушастый парень. Он хлопал белыми ресницами и глядел на меня с любопытством, явно только что получив обо мне информацию.
Носорог криво улыбался, глаза, как желтки на сковородке, маслянисто перекатывались.
К столу, покачивая бедрами, подплыла губастая официантка, шлёпнула на поднос тарелки, смахнула на них окурки с пепельницы. Из фартука вытащила блокнотик.
— Что будете заказывать? — взглянула на Ушастого.
— Как всегда, дорогуша, графинчик и вот эту ножку нашему художнику. — Ушастый ворохнул волосатой рукой по её заду и ниже. Она игриво вскрикнула и зацокала каблучками к бару. Через пару минут принесла еду: цыплята-табака и графин водки.
Я разлил по рюмкам беленькую, бодро крикнул:
— Ну, за мою натурщицу!
— За нашего хозяина, — поправил Ушастый, смачно выпил, подцепил вилкой жеманный грибочек, захрумкал и гордо вскинул голову:
— А что, здорово ты чирикнул портрет! Нарисуй меня!
Я кивнул благосклонно. Предложение было заманчиво. Можно недурно подзаработать. Но время, господа-натурщики, время! Не оставаться же ночевать в Волоколамске!
В один присест я смёл с тарелки свою порцию, маханул ещё рюмку, и все мне стали такими симпатичными: и Носорог, и Ушастый, не говоря о Лошадке. Она заглядывала волооко в мои глаза, словно говорила: «Бросим к чёрту этот мир и умчимся на Памир!» Я старался не пялиться на неё — лишь бы не злить Носорога.
Впрочем, ему было уже не до тонких наблюдений, он быстро обмяк, всё чаще опускал подбородок на волосатую грудь, бурча под нос: «Милая спросила: крутит ли метель?».
Всё-таки надо сделать набросок Ушастого. Встал и направился к столику, где оставил свои вещи. На стуле был только этюдник, а фотоаппарат исчез, и плешивый мужик сгинул. Я скорей к своим знакомым.
— Мой фотоаппарат пропал! — охнул я и с досадой присел.
Лошадка круто сдвинула брови:
— Это наверняка Шишка. Займись им! Только не бей. Понял? Легонька так.
Ушастый вмиг исчез. Лошадка пыхнула дымом мне в лицо.
— Не бойся, всё будет нормалёк. — И вдруг: — Ты женат?
— Разведённый.
— Врёшь. А вообще-то, мне какое дело. Одно знаю: у тебя выставки, заказы, мастерская, натурщицы.
— Мадам, вам роль цыганки не идёт. С чего это вы взяли: «выставки, заказы», — передразнил я, чувствуя, что во мне нарастает раздражение. — Ну, мастерская есть, член Союза я. А что толку? Выставку устроить, знаете, какие бабки нужно отстегнуть!
Лошадка брезгливо поморщилась:
— Все вы, художники, одинаковы. Вечно брюзжите. По загранкам шоркаетесь, на «мерседесах» разъезжаете. Знаю я вас как облупленных. Был у меня роман с одним таким, хорошие бабки зарабатывал на Старом Арбате, да вот этот окрутил, — кивнула на задремавшего Носорога.
Я осмелел:
— Поехали ко мне!
— Зачем? Ты в Москве — я в этой дыре с моим дорогим благодетелем. Ну, хватит дрыхнуть! — Лошадка тряхнула за воротник рубашки Носорога, припала к его щеке, стала нежно целовать. Тот приподнял веки, смутно поглядывая по сторонам.
Пришёл Ушастый. Протянул мне фотоаппарат:
— Браво, браво! — захлопала в ладоши Лошадка. — За это надо выпить. Ура-а-а!
Носорог крякнул:
— Оп-паньки! — и стал уминать за обе щеки курицу.
Мне не терпелось выяснить, каким образом Ушастый добыл фотоаппарат? Но рука его взметнулась с рюмкой:
— Пьём за успешно проведённую операцию!
Я подложил под картон бумагу и стал рисовать Ушастого. Он вытянул лицо, как бы делая стойку. Был я отнюдь не в рабочем настроении, но дело двинулось: ослиные уши, узкий рот, впалые глазницы, в которых таилось то, что давненько в моделях не встречал. Закончил быстро. Подписал и отдал рисунок Ушастому. Он ухмыльнулся: «Ну, блин, ты даёшь!», — показал Носорогу.
— Повезло тебе, дорогой. Кто ж твою протокольную рожу ещё запечатлеет, — заметил он, отправляя в рот головку маринованного чеснока.
Лошадка повисла на его руке, разглядывая рисунок:
— Хорош, хорош, маманя наконец-то узнает тебя.
Я взглянул на часы. Ого! До последней электрички оставалось всего ничего. Надо сматываться. Взял в руку этюдник, на шею повесил фотоаппарат.
— Извините, господа, я поехал.
Первое, что я увидел на улице: на лобовом стекле «внедорожника» — портрет Лошадки, а возле стены кафе — мужика, лежащего с кровавой шишкой на лбу. Колоритный сюжет! Я сунул в его ладонь десятку и побежал к станции.
Над чёрным силуэтом Волоколамского Кремля величаво плыл оранжевый закат. Встреча ли с местной компанией или ускользающий вид из окна электрички – всё это мне напомнило недавнюю поездку в Кижи.
…Я стоял в торце старой избы и писал акварельный пейзаж. Справа, на противоположном берегу острова, короной высилась Преображенская церковь, серыми прожилками отражавшаяся в томной воде. Слева от меня — двухэтажный, замшелый сруб дома с пунцовыми заревыми всполохами окон, впереди — тропинка, уходившая к опаловому небу, а там, на взгорке, паслась лошадь.
Этюд я вскоре завершил, положил лист на землю, стал делать карандашный набросок лошади для будущей картины.
Лошадь, помахивая хвостом, щипала траву, передвигаясь в мою сторону. Хорошо бы уловить пластику ног, одним штрихом очертить пышный круп, нервный перебор ушей, вытянутую шею с чёрной гривой… Я почуял терпкий лошадиный запах пота. Она мордой стала тыкаться в краски, банку с водой, губная мякоть обнажила ворох зубов. Я ругал себя на чём свет стоит: в кармане куртки не осталось ни крохи хлеба. И о ужас! Ногу лошадь поставила на лежавший возле меня акварельный лист. Финита, господа! След копыта отчётливо пропечатан на моем шедевре.
Так и вспоминаю — то ли во сне, то ли наяву: я сижу на телеге, держу в руках вожжи, справа и слева проплывают холмы и перелески, впереди скачет она, белогривая, перекатывая ядрёные ягодицы, всхрапывает…
Я проснулся от собственного храпа.
Оп-паньки!…
— Эй, художник, нарисуй портрет моей лошадки!
Я оглянулся по сторонам: никакой лошадки поблизости не было. С молодым человеком стояла девушка — светловолосая, смуглая, с перекинутой на плечо сумочкой, в голубой кофте и короткой сиреневой юбке.
Ну что ж, лошадка, так лошадка. С таким же успехом я мог бы назвать и её кавалера, допустим, Носорогом: плотная фигура его вытянута вперёд, на покатые плечи крепко всажена бритая голова. Я нехотя ответил:
— Вряд ли получится — я же маслом пишу.
Парень ощерил рот с золотой коронкой: — А ты карандашиком. Умаслю тебя, — и хохотнул, довольный каламбуром. — Сколько надо? — спросил он, залезая в карман.
В том, что Носорог заплатит за портрет прилично, я не сомневался. Деньги как раз были кстати. Их оставалось лишь на обратную дорогу в Москву.
— Ну, две сотни, — наобум сказал я.
— А не загнул ли?
— Таковы расценки. Отдадите, когда сделаю работу.
— О`кей! Где Лошадке встать?
— У берёзы.
Носорог подвёл под локоток подругу к дереву, приговаривая: «оп-паньки», «оп-паньки».
Она вытащила из сумочки зеркальце, покрасила губы, облизнув языком.
— Куда мне смотреть? — повернула голову вправо, влево.
Рисовать Лошадку в фас нельзя — широкие скулы уменьшали очерк чувственного носа и рта. В профиль? Можно. Однако совсем не видно выражения лица.
— Чуть голову вправо. Так, очень хорошо.
Носорог топтался рядом, подмигивал, пощёлкивал языком. А потом вдруг раскинул руки, заголосил: «Голубая кофта. Синие глаза. / Никакой я правды милой не сказал. / Милая спросила: «Крутит ли метель?» / Затопить бы печку, постелить постель…»
Со стороны одноэтажки кто-то свистнул. Парень вздрогнул и, чмокнув в щёку Лошадку, со словами «щас приду, милая», вперевалку зашагал на свист.
«Голубая кофта, синие глаза»… Надо же, Есенина знает!
Жаль, не могу рисовать в цвете её голубые глаза, светлые волосы, спадавшие на величественный выступ груди, наливные, как яблоки, колени...
Она тряхнула головой, брови сомкнулись на переносице, отчего лицо приняло выражение простодушной деревенской бабы.
Лошадка, видимо, принадлежала к такому типу женщин, которые редко бывают в покое. Им некогда думать, они вечно что-то ищут, находят и снова ищут. Свозить бы её к себе в мастерскую, показать работы, глядишь, попозирует, а лучше обнажённой – фигура-то у неё отменная. Никогда не рисовал портреты на улице и не понимаю, как арбатские художники могут спокойно что-то делать при наплыве зевак! Портрет рисовать — дело интимное.
Лошадка так мило улыбнулась, что карандаш в моей руке замер. Спросил, между прочим, кивнув в сторону одноэтажки:
— А что там за дом?
— Пересыльная тюрьма, — сквозь зубы ответила она.
Удивительная у нас страна. На территории монастырей, где царит чистота и целомудрие отрешённых от мирской суеты монахов, одновременно могут существовать колонии, тюрьмы, психушки, детские дома (не знаю, что сейчас, а лет тридцать назад, помню, на лужайке вологодского монастыря прогуливались наголо подстриженные дети, напоминающие инопланетян). Вот и здесь, в Волоколамском Кремле, тюрьма. Значит, Носорог приходил к своему родственничку или к братве, сделал я нехитрое заключение.
— Вы готовы?
— Нет, ещё чуть-чуть.
— Покажите! — она подошла ко мне, «дыша духами и туманами…», взяла мой лист.
— Очень даже недурно. Психологичный получился портрет. Спасибо.
Лошадка, видимо, хотела ещё что-то сказать, но вспорхнула навстречу идущему к ней кавалеру.
— Смотри, как здорово меня нарисовали.
Парень вперил взгляд на портрет, покачал головой:
— Оп-паньки! Похожа, лошадочка ты моя белогривая! — из кармана брюк выползла рука с зажатой в кулаке пачкой денег, выудил сотенную, протянул мне.
— Мы же договаривались о двух, — заметил я.
— Ах, да! Забыл. — Носорог достал вторую сотенную и припечатал на моей ладони.
Обняв подругу за талию, он повёл её по дорожке в сторону ворот.
Солнце переместилось вправо; пруд, деревья, небо — стало размытым, в мягкой тушёвке. Что-либо исправлять? Бесполезно! Лучше найти новый сюжет. Но сначала надо подкрепиться, нестерпимо сосало под ложечкой. Я собрал этюдник, сфотографировал, по обыкновению, объект моей композиции и направился к выходу.
Неподалёку от станции был кафе-бар. Минуя «внедорожник», притуленный к тротуару, я спустился в полуподвал. Открыл дверь. На меня дыхнула смесь запахов терпкого шашлыка, табачного дыма, кульбиты мат-перемата и пульсирующий стук ударника из стереоустановки.
Куда бы мне присесть? Справа, кажется, место было свободным. Подошёл. Плешивый мужик неопределённых лет, с шишкой на лбу посасывал из кружки пиво и тупо смотрел в одну точку.
— У вас не занято? — спросил я. Он что-то промычал и закрыл глаза.
Я поставил этюдник на стул, положил на него фотоаппарат и пошёл к бару заказать еду. И тут слышу сквозь гул восклицание:
— Эй, художник! Иди к нам!
— Батюшки, Носорог!
Кроме Носорога и Лошадки за столиком сидел ушастый парень. Он хлопал белыми ресницами и глядел на меня с любопытством, явно только что получив обо мне информацию.
Носорог криво улыбался, глаза, как желтки на сковородке, маслянисто перекатывались.
К столу, покачивая бедрами, подплыла губастая официантка, шлёпнула на поднос тарелки, смахнула на них окурки с пепельницы. Из фартука вытащила блокнотик.
— Что будете заказывать? — взглянула на Ушастого.
— Как всегда, дорогуша, графинчик и вот эту ножку нашему художнику. — Ушастый ворохнул волосатой рукой по её заду и ниже. Она игриво вскрикнула и зацокала каблучками к бару. Через пару минут принесла еду: цыплята-табака и графин водки.
Я разлил по рюмкам беленькую, бодро крикнул:
— Ну, за мою натурщицу!
— За нашего хозяина, — поправил Ушастый, смачно выпил, подцепил вилкой жеманный грибочек, захрумкал и гордо вскинул голову:
— А что, здорово ты чирикнул портрет! Нарисуй меня!
Я кивнул благосклонно. Предложение было заманчиво. Можно недурно подзаработать. Но время, господа-натурщики, время! Не оставаться же ночевать в Волоколамске!
В один присест я смёл с тарелки свою порцию, маханул ещё рюмку, и все мне стали такими симпатичными: и Носорог, и Ушастый, не говоря о Лошадке. Она заглядывала волооко в мои глаза, словно говорила: «Бросим к чёрту этот мир и умчимся на Памир!» Я старался не пялиться на неё — лишь бы не злить Носорога.
Впрочем, ему было уже не до тонких наблюдений, он быстро обмяк, всё чаще опускал подбородок на волосатую грудь, бурча под нос: «Милая спросила: крутит ли метель?».
Всё-таки надо сделать набросок Ушастого. Встал и направился к столику, где оставил свои вещи. На стуле был только этюдник, а фотоаппарат исчез, и плешивый мужик сгинул. Я скорей к своим знакомым.
— Мой фотоаппарат пропал! — охнул я и с досадой присел.
Лошадка круто сдвинула брови:
— Это наверняка Шишка. Займись им! Только не бей. Понял? Легонька так.
Ушастый вмиг исчез. Лошадка пыхнула дымом мне в лицо.
— Не бойся, всё будет нормалёк. — И вдруг: — Ты женат?
— Разведённый.
— Врёшь. А вообще-то, мне какое дело. Одно знаю: у тебя выставки, заказы, мастерская, натурщицы.
— Мадам, вам роль цыганки не идёт. С чего это вы взяли: «выставки, заказы», — передразнил я, чувствуя, что во мне нарастает раздражение. — Ну, мастерская есть, член Союза я. А что толку? Выставку устроить, знаете, какие бабки нужно отстегнуть!
Лошадка брезгливо поморщилась:
— Все вы, художники, одинаковы. Вечно брюзжите. По загранкам шоркаетесь, на «мерседесах» разъезжаете. Знаю я вас как облупленных. Был у меня роман с одним таким, хорошие бабки зарабатывал на Старом Арбате, да вот этот окрутил, — кивнула на задремавшего Носорога.
Я осмелел:
— Поехали ко мне!
— Зачем? Ты в Москве — я в этой дыре с моим дорогим благодетелем. Ну, хватит дрыхнуть! — Лошадка тряхнула за воротник рубашки Носорога, припала к его щеке, стала нежно целовать. Тот приподнял веки, смутно поглядывая по сторонам.
Пришёл Ушастый. Протянул мне фотоаппарат:
— Браво, браво! — захлопала в ладоши Лошадка. — За это надо выпить. Ура-а-а!
Носорог крякнул:
— Оп-паньки! — и стал уминать за обе щеки курицу.
Мне не терпелось выяснить, каким образом Ушастый добыл фотоаппарат? Но рука его взметнулась с рюмкой:
— Пьём за успешно проведённую операцию!
Я подложил под картон бумагу и стал рисовать Ушастого. Он вытянул лицо, как бы делая стойку. Был я отнюдь не в рабочем настроении, но дело двинулось: ослиные уши, узкий рот, впалые глазницы, в которых таилось то, что давненько в моделях не встречал. Закончил быстро. Подписал и отдал рисунок Ушастому. Он ухмыльнулся: «Ну, блин, ты даёшь!», — показал Носорогу.
— Повезло тебе, дорогой. Кто ж твою протокольную рожу ещё запечатлеет, — заметил он, отправляя в рот головку маринованного чеснока.
Лошадка повисла на его руке, разглядывая рисунок:
— Хорош, хорош, маманя наконец-то узнает тебя.
Я взглянул на часы. Ого! До последней электрички оставалось всего ничего. Надо сматываться. Взял в руку этюдник, на шею повесил фотоаппарат.
— Извините, господа, я поехал.
Первое, что я увидел на улице: на лобовом стекле «внедорожника» — портрет Лошадки, а возле стены кафе — мужика, лежащего с кровавой шишкой на лбу. Колоритный сюжет! Я сунул в его ладонь десятку и побежал к станции.
Над чёрным силуэтом Волоколамского Кремля величаво плыл оранжевый закат. Встреча ли с местной компанией или ускользающий вид из окна электрички – всё это мне напомнило недавнюю поездку в Кижи.
…Я стоял в торце старой избы и писал акварельный пейзаж. Справа, на противоположном берегу острова, короной высилась Преображенская церковь, серыми прожилками отражавшаяся в томной воде. Слева от меня — двухэтажный, замшелый сруб дома с пунцовыми заревыми всполохами окон, впереди — тропинка, уходившая к опаловому небу, а там, на взгорке, паслась лошадь.
Этюд я вскоре завершил, положил лист на землю, стал делать карандашный набросок лошади для будущей картины.
Лошадь, помахивая хвостом, щипала траву, передвигаясь в мою сторону. Хорошо бы уловить пластику ног, одним штрихом очертить пышный круп, нервный перебор ушей, вытянутую шею с чёрной гривой… Я почуял терпкий лошадиный запах пота. Она мордой стала тыкаться в краски, банку с водой, губная мякоть обнажила ворох зубов. Я ругал себя на чём свет стоит: в кармане куртки не осталось ни крохи хлеба. И о ужас! Ногу лошадь поставила на лежавший возле меня акварельный лист. Финита, господа! След копыта отчётливо пропечатан на моем шедевре.
Так и вспоминаю — то ли во сне, то ли наяву: я сижу на телеге, держу в руках вожжи, справа и слева проплывают холмы и перелески, впереди скачет она, белогривая, перекатывая ядрёные ягодицы, всхрапывает…
Я проснулся от собственного храпа.
Оп-паньки!…
Сергей ЛУКОНИН